Интервью с Кэтрин Мерридейл (Catherine Merridale) — британской писательницей и историком, автором нескольких трудов на тему российской истории, в том числе вышедшей в 2006 году книги «Война Ивана: жизнь и смерть в Красной армии».
Onet: Когда вы начали знакомиться с ветеранами-красноармейцами?
Кэтрин Мерридейл: Уже в 1990-х годах, когда я собирала материалы к книге «Каменная ночь: смерть и память в России XX века». Те встречи бывали очень трудными: ветераны неохотно соглашались разговаривать, сердились, когда им задавали вопросы, часто бывали озлоблены, раздражены. Я восприняла это как испытание, с которым нужно справиться, и начала собирать их свидетельства.
— Откуда брались озлобленность и раздражение?
— Я наблюдала за этим поколением на фоне сменяющих друг друга исторических этапов. В 1980-е, когда я писала в Москве диссертацию, наступила эпоха Горбачева и его гласности. Начали много говорить о сталинских преступлениях 1930-х, а о военных героях слушать уже никто не хотел. К ним относились как к динозаврам, обреченным на вымирание в стремительно меняющихся политических реалиях.
В 1990-е годы Ельцин старался спасти экономику, тема ветеранов отошла на второй план. Я помню, как они жаловались даже на колбасу, которую им преподносили ко Дню Победы. Многие из них столкнулись с ужасной нищетой. Статус героев им вернули лишь после 2005 года, что уже, конечно, было частью политической стратегии восстановления России по националистическим образцам.
— Это последнее обстоятельство имеет особое значение. Могу поспорить, что, например, десятилетием позднее, а тем более сейчас, вам бы не удалось написать такую книгу.
— Да, и дело не только в том, что умерли многие ветераны, с которыми мне тогда удалось поговорить. В первую очередь я общалась с ними в период, когда на их воспоминания не накладывал отпечаток официальный путинский культ войны. Но это уже начиналось: от года к году подход ветеранов претерпевал изменения. Они начинали использовать другую лексику, язык их тела свидетельствовал о все большей закрытости, а к иностранцам они относились все более недоверчиво. Человеческая память будто бы менялась в зависимости от текущего контекста.
— То есть вы успели увидеть исчезающий мир в последний момент.
— В 1990-е годы и в начале XXI века они рассказывали мне о вещах, о которых позднее я бы уже не услышала. Я успела полистать с ними фотоальбомы, почитать фрагменты писем, расспросить о личном, невоенном. Именно такую «войну Ивана» я хотела извлечь из-под шаблонных фраз, которыми ветераны пользовались на протяжении десятилетий и которыми они продолжают пользоваться сейчас.
Кроме того, доступ к источникам в России постепенно ограничивали. Фонды внезапно оказывались недоступными, хуже того, порой выяснялось, что документ просто исчезал из каталога, будто его там никогда не было. Добросовестно изучать сложные аспекты советской истории становилось все сложнее. Увеличение количества такого рода барьеров превращалось в элемент исторической политики российских властей.
— Скольких ветеранов Красной армии вы в целом выслушали?
— Несколько сотен. Это был случайный срез общества, а не каким-то образом специально отобранная группа.
— «Фрагменты цветной картинки, наклеенные на черно-белую», — пишете вы о столкновении личной и официальной памяти. Вы хотели собрать как можно больше таких «цветных фрагментов»?
— Я стремилась добраться до любых индивидуальных эмоций. Я обнаружила и страх, и любовь. Ненависть появлялась тоже, но она была мимолетной. В свою очередь, «Ивана» из Восточной Пруссии, который был насильником и мародером, мне встретить не удалось. Он обнаруживался, скорее, в документах. Но, вряд ли даже в какой-нибудь европейской стране военный преступник стал бы откровенничать с иностранной журналисткой или писателем (к тому же бедным как церковная мышь) о своих деяниях.
Я хотела узнать что-то о людях. В западных вузах на протяжении многих лет вели усиленную работу, направленную на то, чтобы понять историю Второй мировой войны. Оглашались выводы о травме, выживании, процессе возвращения к нормальной жизни, однако, они будто бы не учитывали контекст происходивших в СССР событий. Я хотела вписать эту тему в коллективную историю XX века, которую мы считаем нашей.
— Вы сразу поняли, что даже личные воспоминания «Ивана» переплетены с советской военной и послевоенной пропагандой?
— Да. Я услышала характерный для социалистического общества язык, в котором словам придавалось такое значение, которого не найдешь в словарях. Во многих случаях или даже чаще всего я обнаруживала в этих рассказах повторяющиеся детали. Они были просто взяты из книг или фильмов о войне, снятых в 1960-1970-е годы.
— Такое проникновение официальной риторики в частные воспоминания — специфическое советское явление?
— Не думаю. Нечто подобное мы наблюдаем в случае британской «запрещенной памяти» о западном фронте Первой мировой. Простого солдата никто не учил внимательно анализировать его военные переживания, так что этой сферой начинали заниматься писатели, кинематографисты, политики, создавая упрощенные и идеализированные истории. В польской памяти о войне тоже наверняка есть такое явление, когда официальная риторика накладывается на личные воспоминания.
— Да, есть. Как такое «усвоение» официальной риторики выглядит в случае советских ветеранов?
— Многие из них столкнулись с настолько травматическим опытом, что их психика его заблокировала. Они не помнят о нем, поскольку им она им не позволяет. Попытка вытянуть такие воспоминания силой могла бы навредить настолько пожилым людям. Им сложно устоять перед искушением позаимствовать официальные рассказы и преподнести, как свои собственные.
Я заметила еще одну закономерность: ветеранам, преодолевшим 90-летний рубеж, удалось дожить до старости именно потому, что они не попали в самые страшные военные мясорубки. Они, конечно, многое помнили, рассказывали о холоде, истощении, ужасе, скуке, но все это не казалось им достаточно героическим. Они не могли признаться своим близким, школьникам во время традиционных ежегодных встреч, а тем более мне, что самым ярким воспоминанием о страшнейшей войне в Европе стали для них, например, мозоли или проблемы с пищеварением. Они научились приукрашивать свои рассказы, а когда уже вступишь на такой путь, свернуть с него сложно. И еще одно: иногда истории (в том числе вымышленные) становились валютой, ими пытались за что-то расплатиться.
— Как это понимать?
— Как я уже говорила, ветераны долго оставались на обочине общества. У пожилых, одиноких, бедных людей зачастую не было возможности обратить на себя внимание, добиться к себе уважительного отношения.
Один раз я попала в гости к женщине, которая всю войну была санитаркой. Я слушала ее два часа и не могла поверить своим ушам: на фронте, по ее словам, хватало медикаментов, мужчины не плакали, никто не испытывал страха и так далее. Обычно я так не делаю, но случай был особый, поэтому я выпалила: «Зачем вы меня пригласили, если собирались рассказывать сказки?». Она рассмеялась и сказала, что очень хотела, чтобы кто-нибудь увидел и похвалил ее новый паркет.
— Могу представить, что проблем у нее было больше. Как в России реагировали на то, что о Великой Отечественной войне расспрашивает женщина, кроме того, приехавшая с Запада?
— Было сложно. Ко мне часто обращались покровительственным тоном, называя «девушкой». Я по характеру человек не очень терпеливый, можете спросить моего мужа, но тогда, чтобы не портить отношения между нашими народами, я научилась сдерживать раздражение. Роль «девушки», следует признать, оказывалась порой удобной.
Продолжение следует