23 февраля Россия отмечает День Защитника Отечества, в прошлом — День Советской Армии и Флота. В последние десятилетия этот праздник утратил свой изначальный смысл, и из профессионального праздника военных превратилась в повод дарить подарки мужчинам.
О том, как этот день 23 февраля был переосмыслен в общественном сознании и о том, какую роль в этом сыграла Армия, oDR поговорил с Михаилом Габовичем, социологом, научным сотрудником Эйнштейновского Форума в Потсдаме и соруководителем исследовательского проекта «Памятник и праздник: этнография Дня Победы».
- Михаил, Ваша исследовательская группа провела огромный проект про Девятое Мая. Вы сумели показать, что вокруг этого праздника существует широкий спектр того, что Вы называете «коммеморативными практиками» — церемоний, ритуалов, коллективных действий, выражающих отношение к прошлому. А что происходит 23 февраля? Что это за праздник? Какие смыслы в него сейчас вкладываются?
Михаил Габович: Именно коммеморативные практики в этот день практически не наблюдаются. Никто не вспоминает мифическую «Победу Красной Армии над кайзеровскими войсками», которую в этот день призывает отмечать закон. Разве что изредка копируют какие-то практики, обычно связанные с 9 мая или 22 июня — проводят захоронения останков солдат или поминают «тех, кто во все времена защищал родину».
Девятое мая отсылает к конкретной исторической дате, несмотря на то, что по сути этот праздник уже приобрел черты циклического ритуала, как, например, Пасха. А 23 февраля стал праздником тематическим, ни к каким конкретным событиям не привязанный. Любопытно наблюдать его эволюцию. Формально из Дня Советской Армии и Флота он превратился в День Защитника Отечества, а, на самом деле, просто в «мужской» день. Даже когда я работал в редакции либерального Нового Литературного Обозрения в Москве, всем мужчинам 23 февраля дарили водку и одеколон. То есть какая-либо связь не только с конкретными событиями Первой мировой или Гражданской войны, но и вообще с историей напрочь утрачена.
В этом смысле, как мне кажется, 23 февраля хорошо иллюстрирует генерализацию милитаризма в российском обществе. Очень многое из того, что сегодня вошло в общий социальный репертуар — в том числе, отмечание 23-го февраля и 9-го мая как праздников — начиналось как внутриармейская практика. Очень многие из практик, которые в 1960-е и 70-е легли в основу брежневского культа Победы, еще до этого развивались внутри армии. Непосредственно после войны памятники сооружала сама армия — во многом для себя. В РСФСР многие из первых памятников прославляли маршалов или генералов, и даже первые памятники конкретным корпусам зачастую ставили перед Домами Офицеров. Все это имело значение не столько для фронтовиков, которые вернулись с войны и влились в гражданскую жизнь, сколько для Советской Армии. То же самое можно сказать и про 23 февраля и про другие даты и практики, которые изначально были адресованы действующим войскам, а потом, в силу важной символической роли армии, стали «общими».
— Здесь есть еще и важный момент, связанный с распределением власти. Либеральные критики, наблюдая за Россией, часто говорят, что в России такие институты как армия, а нынче и Православная Церковь, имеют огромную власть. На самом деле их реальная политическая власть строго ограничена. Мне не известен ни один случай, например, чтобы Церковь добилась отставки хотя бы губернатора. Но при этом Церковь имеет очень большую символическую власть: без ее участия сейчас не представить себе ни одного праздника, ни одного кладбища, ни одного нового мемориала.
То же самое относится и к армии. За всю российскую историю нет ни одного примера успешного военного переворота, в отличие от, скажем, Турции или Египта. Нет фактически ни одного примера, когда военачальникам удалось бы в политической сфере действовать самостоятельно и успешно, а не в качестве союзников каких-то политических лидеров. Например, в 1953-56 гг. Хрущев обращается к недавно еще опальному Жукову и использует его репутацию в своих целях, для внутрипартийной борьбы — а потом снова отодвигает его. Никакого намека на то, что армия может играть какую-то независимую политическую роль, здесь нет.
Но при этом она получает все большую символическую власть. Общегосударственными праздниками становятся те, которые связаны с военными успехами. Это мы видим сегодня и на примере нового Национального кладбища. Оно было создано по инициативе Министерства Обороны, находится в его ведении и называется официально Федеральное Военное Мемориальное Кладбище. Это то кладбище, где по идее будут захоронены президент и прочие высшие чины — и при этом очень многие люди даже не подозревают о его существовании. Инициатива к его созданию исходило от армии, она же контролировала его строительство, определила его символику. Широко общественного резонанса это место не получило. Таким образом, на символическом уровне армия имеет огромное значение — но только в качестве компенсации за тотальное подчинение политическому руководству.
- Какую роль армия играет в коммеморативных практиках, которые Вы изучаете — в процессиях, ритуалах, демонстрациях?
— Визуально армия присутствует очень сильно. В России, например, в очень многих местах, где мы проводили исследование, очень важной практикой является коллективный просмотр московского парада — или местных шествий, приуроченных по времени к его началу. Здесь главную роль, конечно, играют военные, военная техника и так далее.
Но при этом мы видим, что в организации празднеств, в задавании тематического вектора, армия играет скорее подчиненную роль, причем роль эта становится все меньше и меньше год от года. Армию вытеснили ветераны — причем, на сегодняшний день, это ветераны афганской и чеченских войн. Зачастую именно они являются самыми главными организаторами празднеств, установки памятников и так далее. Затем, все большую роль играют реконструкторы и разная армейская атрибутика — военная форма, пилотки, которые надевают на детей, и, конечно, георгиевская ленточка. Человеку, связанному с армией, зачастую приходится преодолевать серьезное внутреннее сопротивление при виде этой ленточки, потому что он знает, что гвардейская лента — это вполне конкретный знак отличия, награда за конкретные заслуги. А с 2005 года, по инициативе вовсе даже не армии, а московской журналистки, георгиевская ленточка превратилась в общий символ всего, который носят все — вплоть до кошек, собак и стриптизерш. Понятно, что если о целесообразности такого символа изначально спросили бы генералов, то они бы его просто запретили. Но генералы здесь решающего голоса не имели.
Возьмем другой пример — Бессмертный Полк. Хотя его создали либеральные, критически настроенные томские журналисты, там все равно милитаризм сплошь и рядом: это и терминология, используемая на их сайте, и сама форма шествия-парада. Понятно, что все это взято из опыта определенного поколения российских мужчин, прошедших через воинскую повинность, — но при этом атрибутика и ритуалы праздничных ритуалов к нынешней армии отношения не имеют. Подытожить можно так: в то время как символический милитаризм распространяется во всем обществе, значение самой армии для этих практик падает.
- А сама армия в состоянии создавать какие-то новые практики? У нее есть сейчас свой, основополагающий миф? Я имею в виду современную армию.
— Миф есть, конечно. Но он, как мне кажется, в большей степени, чем в годы Второй мировой войны, создается в диалоге с не-военными идеологами. Например, если взять Изборский клуб или другие национал-патриотические объединения последних лет, то мы увидим, что в армии всегда находятся генералы, благосклонно относящиеся к их идеологии. Можно вспомнить еще поддержку Дугина Академией Генерального Штаба в 1990-е. При этом сама армия практически не способна генерировать что-то новое самостоятельно.
- При этом мы говорим об армии, непрерывно участвующей в боевых действиях. Почему из этого не выстраивается общественно значимого нарратива?
— Нарратив выстраивается, конечно, но не самими участниками. Не армейским начальством, которое в идеологическом плане ведет себя скорее пассивно.
Какие-то практики, которые исходят от участников боевых действий, доходят до общества смещенными во времени. На сегодняшний день очень большую роль играют ветераны Афганской войны — но они очень долго этого добивались.
Мы все помним, что в 1980-е и в 1990-е годы фактически им было отказано в общественном признании, и они разрабатывали свои практики, мифы практически в изоляции от общества. И здесь есть параллель с тем, что было после 1945-го года. Какое-то влияние на общество в целом практики, разработанные фронтовиками, стали иметь только тогда, когда сами эти фронтовики заняли руководящие и общественно значимые позиции.
То же самое с афганцами. Сегодня им 45-50 или больше, они — начальники госслужб, бизнесмены — и это позволяет им внедрять свои представления. У них есть ресурсы.
А те солдаты, которые воюют в Сирии и сегодня оттуда возвращаются — они такой роли не играют. Они, в лучшем случае, становятся пассивными объектами коммеморативной политики, а в худшем, если речь идет о Донбассе, об их судьбе просто умалчивается, как было в случае с похоронами десантников в Пскове.
- Чем День Защитника Отечества принципиально отличается от других популярных профессиональных праздников, как, например, День Учителя?
— 23 февраля перестал быть праздником профессиональной группы — военных — и стал общим мужским праздником. Дело скорее всего в том, что профессия «военный» выпала из поля зрения огромной массы людей. С учителями все-таки почти каждый из нас так или иначе имеет дело. А через армию в современной России, вопреки существующему представлению, прошли далеко не все, даже мужчины. Здесь есть громадные классовые различия: если тебе дали освобождение, отсрочку на высшее образование или ты откупился, то тебя это уже никак не касается.
Существуют целые пласты общества, никак не связанные с армией и просто не знающие, что это такое. И кроме того, даже если люди прошли через срочную службу — они ведь больше в армии не состоят. То есть, если человек когда-то прошел армию, а теперь работает в офисе, то его профессиональный праздник — это праздник офисного работника. В боевых действиях участвует профессионализированное меньшинство, принадлежащее к определенным социальным группам. Поэтому отношение к 23 февраля будет очень разным в Москве или Питере и, например, в Пскове, Артеме или других городах и регионах, где армия играет очень большую роль как работодатель.
Здесь есть и классовое расслоение и региональная специализация. Российский случай, при этом, совершенно не уникален. Допустим, в Америке, в 1970-х протест против войны во Вьетнаме достиг такого масштаба потому, что почти каждый, в том числе, интеллигенция, знал кого-то, кто служил в армии и либо прошел через Вьетнам, либо мог там в любой момент оказаться. А к войне в Ираке — после первой большой волны протеста — отношение было другим, потому что образованные слои общества уже имели очень мало отношения к действующим войскам.
- Вы изучаете то, как люди в России вспоминают события Второй мировой войны, отмечают 22 июня и девятое мая — День Победы над фашизмом — находясь в Германии. Насколько трудно — или, наоборот, легко — здесь заниматься этой темой?
— С одной стороны, заниматься этой темой в Германии — это очень благодарное дело, поскольку здесь, наверное, даже в большей степени, чем в какой-либо другой стране существует целая индустрия исследования памяти и общественного дискурса о памяти. Более того, существует целая институциональная инфраструктура, которая поддерживает подобные исследования. Я, например, очень благодарен фонду «Память, ответственность и будущее», который профинансировал наш сборник по коммеморации Девятого мая, а, самое главное, последнюю встречу нашей исследовательской сети в Потсдаме в ноябре 2016-го. Кроме того, нас очень поддерживал Германо-российский музей в Карлсхорсте в Берлине. Эта сеть институциональной поддержки в Германии очень плотная и выходит далеко за рамки академической науки.
С другой стороны, именно в силу развитости дискурса о памяти, я в Германии сталкиваюсь со вполне специфическими трудностями. Здесь в первую очередь, принято все-таки говорить о памяти, то есть: о репрезентации прошлого. И когда ты исследуешь не память, а коммеморацию, то есть, то, что люди делают, а не то, о чем они думают, то зачастую ты сталкиваешься с непониманием. Здесь в последние годы стали очень много говорить о культурах памяти —Erinnerungskulturen, использовать это понятие как общую рамку для этих исследований. И для того, чем я занимаюсь, это не всегда хорошо, потому что в центре внимания оказываются представления, а не действия. Это подход историков, которые сравнивают факты о прошлом с представлениями о нем.
А меня интересует не то, отличаются ли и насколько воспоминания людей от представлений историков, а то, что мы можем наблюдать на сегодняшний день, в форме практик. Для меня вопрос стоит так: что люди делают, когда они выражают свое отношение к прошлому? У меня нет задачи изучать, «правильно» или «неправильно», люди выражают это отношение. Объяснить этот подход в Германии оказывается довольно сложно. Мой коллега Манфред Хеттлинг очень метко написал, что в Германии есть памятники, но нет коммеморации. Поэтому, когда мы исследуем то, что с этими памятниками происходит после того, как их поставили — какие церемонии, какие ритуалы вокруг них возникают, какие эмоции они вызывают у людей, что происходит с ними 9 мая, 23 февраля или 3 декабря, то здесь не всегда понимают, о чем вообще речь. Кроме того, поскольку в Германии исследования памяти очень сильно связаны с нацистским прошлым, то в них присутствует очень сильная нормативная составляющая.
Поэтому, занимаясь коммеморацией, нам все время приходится обозначать собственное отношение. Это приводит к определенной политизации. Любые практики, которые с точки зрения немецкой культуры памяти считаются неприемлемыми этически — например, присутствие ультраправых в Трептов-Парке Девятого мая — как будто дисквалифицируют сам объект исследования. И хотя как гражданин я эти нормативные рамки вполне разделяю, обсуждение исследования они могут затруднять. Допустим, кто-то пришел на День Победы в военной форме. У немецких коллег это сразу вызывает отторжение — это милитаризм, и поэтому это плохо. Но моя задача — не осудить, а понять, зачем человек эту форму надел, какая у него мотивация, что он в это вкладывает.