Политика памяти «секьюритизирована», то есть осмыслена как сфера, напрямую связанная с вопросами безопасности. Раньше в разговоре с соседями о прошлом искали примирения. Теперь суть политики памяти понимается как непримиримое противостояние политических оппонентов, в котором один должен выиграть, а другой проиграть. При таком подходе диалогу и поиску совместных интерпретаций нет места. Собственно, как и поиску исторической правды.
Борьба за историю докатилась до поправок в Конституцию — декларируется право и обязанность государства «защищать историческую правду». Боюсь накаркать, но создание нашего аналога восточноевропейских Институтов национальной памяти тоже не за горами. Все это — часть большой картины совместных усилий, «войн памяти», которыми в масштабе Европы (и шире) все больше уничтожается пространство для адекватного разговора о прошлом вообще, и прежде всего об истории Второй мировой войны.
Очередная эскалация началась с резолюции Европейского парламента «О важности сохранения исторической памяти для будущего Европы» от 18 сентября 2019 года. В ней говорится о прегрешениях разных стран в области работы с прошлым, но по имени названа только Россия. Именно она должна покаяться за то, что советский тоталитаризм вместе с нацистским тоталитаризмом начал Вторую мировую войну, а значит, отвечает за все ее ужасы, включая Холокост. В парламенте за нее проголосовало более пятисот депутатов, то есть подавляющее большинство.
Первой важной символической датой юбилейного года окончания войны было 75-летие освобождения концлагеря Аушвиц-Биркенау (Освенцим), ставшего символом Холокоста. Совместное заявление главы Еврокомиссии Урсулы фон дер Ляйен, председателя Европейского совета Шарля Мишеля и спикера Европарламента Давида Сассоли от 23 января 2020 года, накануне годовщины начинается со слов: «Семьдесят пять лет назад войска союзников освободили нацистский концентрационный лагерь Аушвиц-Биркенау (Освенцим). Они остановили, таким образом, самое ужасное преступление в истории Европы — спланированное уничтожение евреев».
В этом заявлении ни разу не упомянуто, что именно Красная армия, которую, конечно, можно назвать частью «сил союзников», остановила это самое ужасное преступление. А журнал Spiegel и американское посольство в Дании в эти дни написали, что Аушвиц освобождали американцы.
Эти эпизоды очень логично выстраиваются в картину, в которой Красная армия может делать только плохие вещи. А хороших не может. Особенно явной тенденцией сегодняшнего дискурса является принцип национализации жертв и героев и советизации (или русификации) палачей. Если речь идет об освобождении Аушвица, то национальность освободителей вдруг играет роль (украинцы), если о реальных и выдуманных прегрешениях Красной армии или о преступлениях сталинизма, то преступниками были «советские», «коммунисты», «русские». Русским обидно, русские злятся. Но так им и надо, они ведь так плохо ведут себя последние годы.
Но разве только у русских есть основания с беспокойством наблюдать, что происходит в последние 15 лет в сфере политического использования прошлого? Разве не терпят урон все, кто участвует в этих войнах памяти?
В конце 1980-х и в 1990-е годы все больше стран ЕС приходили к публичному признанию собственной ответственности за Холокост, который занял центральное и уникальное место в общеевропейском историческом нарративе. Этот подход к памяти предполагал преобладание «критического патриотизма», когда особое внимание уделяется постыдным страницам национального прошлого, что делает невозможным нарратив, концентрирующийся исключительно на страданиях или победах собственной нации. Такой подход предполагал «проработку прошлого», стремление к диалогу, в рамках которого преодолеваются или смягчаются противоречия, выясняется правда о прошлом.
К сожалению, сегодня мы как никогда далеки от «диалогического воспоминания», которое стремится к взаимному принятию страданий «другого». Глобальная мемориальная культура с упором на политику раскаяния уступила место старым идеологическим шаблонам, где цель актуализации прошлого в однозначном распределении ролей — кто жертва, кто герой, кто палач. Это типичный инструментарий построения политики идентичности национального государства, только сейчас применяемый на общеевропейском уровне.
После 2004 года термин Geschichtspolitik, который появился в Германии в 1980-е для осуждения своекорыстного вмешательства политиков в область истории и коллективной памяти, был возрожден в Польше как polityka historyczna и получил новое, положительное значение. Теперь суть политики памяти понималась как непримиримое противостояние политических оппонентов, в котором один должен выиграть, а другой — проиграть.
При таком подходе не остается места для диалога и поиска совместных интерпретаций. Собственно, как и для поиска исторической правды. Стороны такого конфликта либо пользуются фейками, либо выбирают из большой и сложной картины только те факты, которые им выгодны, заявляя, что именно они и являются главными и единственно важными.
Политика памяти была «секьюритизирована», то есть осмыслена как сфера, напрямую связанная с вопросами безопасности — государств, наций, демократии, ЕС. Раньше в разговоре с соседями о прошлом искали примирения — немцы с французами, русскими, поляками, но также и русские с поляками. Теперь все ждут друг от друга агрессии и стремления подорвать единство сообщества, будь то национальное сообщество или ЕС.
По сути дела, тот способ работы с памятью, который с трудом вырабатывала Западная Европа начиная с 1960-х годов, сегодня уже вытеснен восточноевропейским подходом, где собственная нация объявляется главной жертвой, а вся ответственность за темные страницы, включая Холокост, перекладывается на других. Теперь в центре нарратива — сказание о двух тоталитаризмах, от которых и проистекает все зло ХХ века.
Поэтому в современной Польше у Яна Гросса, автора книги о Едвабне и других книг о польском антисемитизме, хотят отобрать государственную награду, а историк Ян Грабовский защищается в суде от обвинений в завышении цифр евреев, убитых поляками во время немецкой оккупации. Поэтому в Литве травят Руту Ванагайте, автора книги о том, как литовцы грабили своих соседей-евреев в 1941 году.
Поэтому во всех странах Восточной Европы приняты законы, регулирующие высказывания о прошлом. В отличие от законов, запрещающих отрицание Холокоста, эти нормы запрещают «клеветать» на национальных героев, то есть упоминать об их соучастии в Холокосте. Да, в 1945 году или позднее некоторые из этих людей погибли, сражаясь против советской власти. Но это не отменяет их участия в Холокосте.
В истории Второй мировой войны героическое часто переплетено с преступным, но в случае русских баланс теперь всегда в пользу преступного, а в остальных случаях — в пользу героического. Теперь уже никто не говорит ни о прегрешениях межвоенных авторитарных режимов (а в межвоенной Польше, например, студенты-евреи сидели в аудиториях на отдельных лавках), ни о том, что некоторые из этих режимов были союзниками Гитлера.
Зато новый мэр Будапешта, столицы Венгрии, которая как раз была среди союзников Гитлера, готовится поставить памятник женщинам, пострадавшим от насилия, и прямо говорит, что прежде всего имеет в виду солдат Красной армии. Но памятника жертвам венгерской армии на востоке, а их было очень много, в Венгрии нет. Впрочем, такого памятника нет и в Германии. Как нет памятника тем трем с половиной миллионам советских военнопленных, которые погибли в нацистском плену. Как нет памятника сотням тысяч остарбайтеров, «рабов Рейха», погибших в годы войны.
Зато есть дискуссия, стоит ли ставить один памятник всем жертвам войны на уничтожение на востоке. Поляки не хотят, чтобы их жертвы и жертвы войны на уничтожение на востоке, то есть граждане Советского Союза, были коммеморированы одним памятником. В Германии многие с этим соглашаются, хотя еще недавно там вызвало оправданное возмущение и критику, что правонационалистическое правительство Польши, по сути, ликвидировало музей Второй мировой войны в Гданьске. Уже готовый музей, который был задуман как платформа, представляющая разные памяти о Второй мировой разных стран Европы, сразу после победы «Права и справедливости» на выборах был переделан в музей, построенный вокруг сугубо польского нарратива.
В 2008 году вышла книга «Beyond Totalitarianism: Stalinism and Nazism Compared». Ее редактировали серьезные, заслуженные историки — Михаэль Гейер (Michael Geyer) и Шила Фитцпатрик (Sheila Fitzpatrick). В предисловии они писали, что между ними нет согласия, плодотворно ли вообще использовать понятие «тоталитаризм» в исторических исследованиях. А еще — что вполне легитимно сравнивать сталинизм и нацизм, но совершенно неверно ставить между ними знак равенства или тождества.
Разве сегодня человека, говорящего такие вещи, не назвали бы Putinversteher? Может быть, кто-то заметил, что и в Германии стало труднее высказываться о прошлом? Климат дискуссии о прошлом существенно изменился: те историки, которые отказываются следовать националистической, аффирмативной перспективе, стигматизируются как «полезные идиоты», чьи аргументы отметаются только потому, что могут послужить интересам Путина.
Между тем сегодня всем очевидно, что старый нарратив Второй мировой войны был построен на многих умолчаниях. Конечно, многим полякам не нравится, когда им напоминают, насколько широко был распространен антисемитизм в межвоенной Польше и как это отразилось в ходе Холокоста и даже после него. Им, конечно, не понравится и напоминание, как на территории Польши в 1945 году убивали солдат Красной армии, возвращавшихся домой после демобилизации.
Многим русским не нравится, когда им говорят, что солдаты Красной армии не всегда воспринимались как освободители и не всегда были освободителями. Им, конечно, не нравятся разговоры о немецких женщинах, пострадавших от насилия, а таких было немало.
Многим немцам, наверное, тоже не нравится, когда вдруг их заслуги в проработке прошлого ставят под сомнение и обвиняют их в политически мотивированной избирательности памяти. Американцам не нравится, когда им говорят, что бомбу на Хиросиму они сбрасывали не для того, чтобы сломить японцев, а чтобы испытать ее на людях и заодно напугать Сталина.
Вопрос, зачем нужно было уничтожать Дрезден и сжигать вместе с гражданским населением другие немецкие города, неприятен американцам и англичанам. Британцам и французам неприятно вспоминать Мюнхен, а в Индии Черчилля помнят вовсе не как героя, а как виновника катастрофического голода 1943 года.
Французам или норвежцам трудно дается признание, что коллаборантов с нацистами до поры было больше, чем участников Сопротивления. И так далее.
Наши памяти о войне до сих пор остаются неизбежно неполными и партикулярными. И не только по национальному признаку. Коммунисты, которые сегодня являются лишь в образе палачей, были также одной из главных групп жертв нацизма или играли важную роль в Сопротивлении.
В истории Второй мировой войны и обращения с памятью о тех событиях есть много такого, что не получило должного внимания и должной критической оценки. Но разве в ходе современной войны памяти мы становимся ближе к правде? К той целостной правде, основанной на учете и того, чем мы привыкли гордиться, и того, за что нам должно быть стыдно?
На войне — как на войне, здесь существуют только свои и чужие, только стороны конфликта, а принцип «с одной стороны, но с другой стороны» отвергается. Мы только жертвы, они только преступники. Вступив в эту войну, мы лишили самих себя возможности разбираться с этими пространствами умолчания и искажения. Вместо этого мы создаем новые. Эту войну выиграть не получится ни у кого, но мы уже проиграли в ней доверие, которое постепенно строилось в течение десятилетий, и возможность самокритичного взгляда на прошлое. Кто же занимается самокритикой, когда враг у ворот!